duminică, 21 februarie 2016

салтыков щедрин в каких домах живут глуповцы

Cочинение «Сатирическое изображение действительности в «Истории одного города» Салтыкова‑Щедрина (глава «О корени происхождении глуповцев»)»

«История одного города» – это величайшее сатирическое полотно‑роман. Это беспощадное обличение всей системы управления царской России. Законченная в 1870 г. «История одного города» показывает, что народа в пореформенное время осталось таким же бесправным, что чиновники – самодуры 70‑ых гг. отличались от дореформенных только тем, что грабили более современными, капиталистическими способами.

Город Глупов – олицетворение самодержавной России, русского народа. Его правители воплощают в себе конкретные черты исторически достоверных, живых правителей, но черты эти доведены до «логического конца», гиперболизированы. Все жители Глупова – и градоначальники, и народ – живут в каком‑то кошмарном сне, где вполне объяснимо появление правителя с органчиком вместо головы, жестоких оловянных солдатиков вместо живых, идиота, мечтающего уничтожить все на земле, головотяпа, который ходил «комара восемь верст ловить» и т. п. Эти образы строятся так же, как и образы народной фантазии, но они страшнее, потому что реальнее. Чудовища глуповского мира порождены этим же миром, вскормлены его гнилой почвой. Поэтому сатирик не ограничивается в «Истории одного города» одним высмеиванием правителей города, он горько смеется и над рабским терпением народа.

Глава «О корени происхождения глуповцев» должна была по замыслу писателя показать традицию появления любимого занятия градоначальников – сечения и взыскания недоимок.

Первоначально глуповцы назывались головотяпами, потому что «имели привычку тяпать головами обо все, что бы ни встретилось на пути. Стена попадается ─ об стену тяпают; Богу молиться начнут – об пол тяпают». Это «тяпание» уже достаточно говорит о душевных, прирожденных качествах головотяпов, развившихся в них независимо от князей. С горьким смехом М. Е. Салтыков‑Щедрин пишет, что «собрав воедино куралесов, гущеедов и прочие племена, головотяпы начали устраиваться внутри, с очевидною целью добиться какого‑нибудь порядка». «Началось с того, что Колгу толасном замесили, потом желемка на баню тащили, потом в кошеле кошу варили» и совершали другие бессмысленные дела, из‑за которых даже два глупых найденных князя не пожелали «володеть» головотяпами, назвав их глуповцами. Но никак не мог народ сам собой устроиться. Непременно нужен был князь, «который и солдатов у нас наделает, и острог, какой следовает, выстроит!» Здесь сатирическому осмеянию подвергается «народ исторический», «выносящий на своих плечах Бородавкиных, Бурчеевых и т. п.», которому писатель, как он сам признавался, сочувствовать не мог.

Добровольно отдались головотяпы в кабалу, «воздыхали неослабляючи, вопияли сильно», но «драма уже совершилась бесповоротно». И началось притеснение и обворование глуповцев, доведение их до бунтов, выгодных правителям. А «исторические времена» для Глупова начались с вопля: «Запорю!» Но несмотря на резко критическое отношение к народной пассивности, покорности и долготерпению, автор в «Истории одного города» в других главах рисует облик народа проникновенными красками, особенно ярко проявляется это в сценах народных бедствий.

Но в своем произведении автор не ограничивается показом картин произвола правителей и долготерпения народа, он раскрывает и процесс нарастания гнева угнетенных, убеждая читателей, что так дальше продолжаться не может: либо Россия прекратит свое существование, либо наступит такой перелом, который сметет с лица земли русской существующей государственный строй.

Похожие сочинения

Грустилов Эраст Андреевич — глуповский градоначальник, статский советник. «Друг Карамзина» (носит имя одного из главных героев его «Бедной Лизы»). «Нежность и чувствительность сердца» не мешала ему «довольно непринужденно распоряжаться казенною собственностью». смотреть целиком

Скачать характеристику

Глуповцы – жители города Глупова, на примере которого рассматривается история русского самодержавия.

Глуповцы - «люди, как и все другие, с тою только оговоркою, что природные их свойства обросли массой наносных атомов…» Образ жизни и образ правления сделал их пассивными, невежественными, забитыми, легковерными, иногда очень жестокими, но боготворящими всякое начальство. Все эти качества изображены писателем в преувеличенном виде.

Глава «О корени происхождения глуповцев» посвящена возникновению власти и самого города Глупова. Без правителя предки глуповцев разорили свои земли, надругались над своими женщинами и стали умирать с голоду. Тогда они решили выбирать себе главу. Сначала среди своих, потом надумали искать себе князя на стороне. «Он нам все мигом предоставит, …, он и солдатов у нас наделает, и острог, какой следовает, выстроит! Айда, ребята!»

Князья, попавшиеся предкам глуповцев на пути, поразились их глупости и отказались править ими. Только сказали, что называться им нужно не головотяпами, а глуповцами. Наконец, с горем пополам, они уговорили одного князя править ими. Да сами тому не обрадовались. Тот князь «наложил на них дани великие», ввел у них воинскую обязанность и приказал ничем не интересоваться и ни о чем не думать. И подвел итог: «А как не умели вы жить на своей воле и сами, глупые, пожелали себе кабалы, да называться вам впредь не головотяпами, а глуповцами». В городе Глупове сменились двадцать два градоначальника (1731-1826). Об этом сообщает глава «Опись градоначальникам». Из нее мы узнаем о деяниях этих славных мужей. Один из них прославился своим увлечением макаронами, другой «был росту трех аршин и трех вершков», третий умел летать и петь непристойные песни. И так далее. Но всех градоначальников отличает чрезмерная жестокость (драли с глуповцев три шкуры). Больше никаких благих дел за ними замечено не было.

Если в «Губернских очерках» основные стрелы сатири­ческого обличения попадали в провинциальных чиновни­ков, то в «Истории одного города» Щедрин поднялся до правительственных верхов: в центре этого произведения са­тирическое изображение народа и власти, глуповцев и их градоначальников. Писатель убежден, что бюрократиче­ская власть является следствием народного «несовершен­нолетия» — «глупости».

В книге сатирически освещается история вымышленно­го города Глупова, указываются даже точные даты ее: с 1731 по 1825 год. В фантастических героях и событиях есть отзвуки реальных исторических фактов названного ав­тором периода времени. Но в то же время сатирик посто­янно отвлекает внимание читателя от прямых параллелей. Речь идет не о какой-то конкретной эпохе русской исто­рии, а о таких явлениях, которые сопротивляются течению времени и остаются неизменными на разных ее этапах. Стремясь придать героям и событиям вневременной, обоб­щенный смысл, Щедрин использует прием анахронизма. Повествование идет от лица вымышленных глуповских ар­хивариусов XVIII — начала XIX века. Но в их рассказы не­редко вплетаются факты и события более позднего време­ни, о которых эти летописцы знать не могли (польская интрига, лондонские пропагандисты, русские историки се­редины и второй половины XIX века и т. п.). Да и в глу­повских градоначальниках обобщаются черты разных госу­дарственных деятелей различных исторических эпох.

Странен, причудлив и сам образ города Глупова. В од­ном месте мы узнаем, что племена головотяпов основали его на болоте, а в другом утверждается, что «родной наш город Глупов имеет три реки и, в согласность Древнему Ри му, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается». Ясно, что этот город вби­рает в себя признаки двух русских столиц — Петербурга и Москвы. Парадоксальны и его социальные характеристи­ки. То он явится перед читателями в образе уездного горо­дишки, то примет облик губернского и даже столичного, а то вдруг обернется захудалым русским селом или деревень­кой, имеющей свой выгон для скота. Но при этом окажет-ря, что плетень глуповского выгона соседствует с граница­ми Византийской империи.

Фантастичны и характеристики глуповских обывателей: временами они походят на столичных или губернских го­рожан, но эти «горожане» пашут и сеют, пасут скот и живут в деревенских избах. Столь же несообразны и при­чудливы лики глуповских властей: градоначальники сов­мещают в себе повадки, типичные для русских царей и вельмож, с действиями и поступками, характерными для губернатора, уездного городничего или даже сельского ста­росты.

Для чего потребовалось Салтыкову-Щедрину сочетание несочетаемого, совмещение несовместимого? Исследователь его творчества Д. П. Николаев так отвечает на этот вопрос: «В «Истории одного города», как это уже видно из назва­ния книги, мы встречаемся с одним городом, одним обра­зом. Но это такой образ, который вобрал в себя признаки сразу всех городов. И не только городов, но и сел, и дере­вень. Мало того, в нем нашли воплощение характерные черты всего самодержавного государства, всей страны».

Однако смысл сатиры еще более широк и глубок. По су­ти дела, писатель обличает здесь не только уклон в само­властье российского самодержавия, но и всякую безбож­ную власть, вырастающую на почве народного вероотступ­ничества и поругания вечных христианских истин. Уже в самом начале сатирической хроники, в главе «О корени происхождения глуповцев», Салтыков-Щедрин пародирует, с одной стороны, историческую легенду о призвании варя­гов на царство славянскими племенами, а с другой — биб­лейскую историю, отраженную в Первой книге Царств, когда старейшины Израиля потребовали от своего бывше­го властителя, пророка Самуила, чтобы он поставил над ними царя. Смущенный Самуил обратился с молитвой к Господу и получил от Него такой ответ: «Не тебя они от­вергли, а отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними».

Именно так ведут себя глуповцы: в своих градоначаль­никах они видят кумиров, земных идолов, от произвола которых зависит все — и климат, и урожай, и обществен­ные нравы. Да и сами градоначальники властвуют как языческие боги. У них «в начале» тоже «было слово», только слово это — звериный окрик: «Запорю!» Возомнив себя безраздельными владыками, градоначальники и уста­вы, и законы свои пишут в духе тех заповедей, которые Бог дал Моисею в скрижалях закона и на том же самом библейском языке. Закон 1-й градоначальника Беневолен­ского гласит: «Всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесет дары».

Властолюбие их столь безгранично, что распространяет­ся не только на жизнь обывателей, но и на само Божие творение. Бригадир Фердыщенко, например, предпринима­ет путешествие по глуповскому выгону с «демиургически-ми» целями: «Он вообразил себе, что травы сделаются зе­ленее и цветы расцветут ярче, как только он выедет на выгон. «Утучнятся поля, польются многоводные реки, по­плывут суда, процветет скотоводство, объявятся пути сооб­щения», — бормотал он про себя и лелеял свой план пуще зеницы ока».

Жизнеописания выдающихся глуповских градоначаль­ников открывает Брудастый. В голове этого идола вместо мозга действует нечто вроде шарманки, наигрывающей два окрика: «Раз-зорю!» и «Не потерплю!». Так высмеивает са­тирик бюрократическую безмозглость русской государ­ственной власти. К Брудастому примыкает другой градо­начальник с искусственной головой — Прыщ. У него она «фаршированная», поэтому Прыщ не способен администри­ровать, его девиз—«Отдохнуть-с!». И хотя глуповцы вздохнули при новом начальнике, суть их жизни измени­лась мало: в обоих случаях судьба города находилась в ру­ках безмозглых властей.

Когда вышла в свет «История одного города», критика стала упрекать Щедрина в искажении жизни, в отступ­лении от реализма. Но эти упреки были несостоятельны. Гротеск и сатирическая фантастика у него не искажают действительности, а лишь доводят до парадокса те качест­ва, которые таит в себе любой бюрократический режим. Художественное преувеличение действует подобно увеличи­тельному стеклу: оно делает тайное явным, обнажает скры­тую от невооруженного глаза суть вещей, укрупняет реаль­но существующее зло. С помощью фантастики и гротеска Щедрин ставит точный диагноз социальным болезням, ко­торые существуют в зародыше и еще не развернули всех возможностей и «готовностей», в них заключенных. Дово­дя эти «готовности» до логического конца, до размеров об­щественной эпидемии, сатирик выступает в роли провид­ца, входит в область «предведений и предчувствий».

На чем же держится деспотический режим? Какие осо­бенности народной жизни его порождают и питают? «Глу-пов» в книге — это особый порядок вещей, составными эле ментами которого являются не только градоначальники, но и народ — глуповцы. В книге дается беспримерная сатири­ческая картина наиболее слабых сторон народного миро­созерцания. Щедрин показывает, что глуповская масса в основе своей политически наивна, что ей свойственны не­иссякаемое терпение и слепая, на грани языческого идоло­поклонства, вера в начальство. «Мы люди привышные! — говорят глуповцы. — Мы претерпеть могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех сторон подпа­лить — мы и тогда противного слова не молвим!» Энергии административного действия они противопоставляют энер­гию слепого бездействия, «бунт» на коленях: «Что хошь с нами делай! — говорили одни, — хошь — на куски режь, хошь — с кашей ешь, а мы не согласны!» — «С нас, брат, не что возьмешь! — говорили другие, — мы не то, что про­чие, которые телом обросли! Нас, брат, и уколупнуть не­где». И упорно стояли при этом на коленах».

Когда же глуповцы берутся за ум, то «по вкоренивше­муся исстари крамольническому обычаю» или посылают ходока, или пишут прошение на имя высокого начальства. «Ишь, поплелась! — говорили старики, следя за тройкой, уносившей их просьбу в неведомую даль, — теперь, атама­ны-молодцы, терпеть нам недолго!» И действительно, в го­роде вновь сделалось тихо; глуповцы никаких новых бун­тов не предпринимали, а сидели на завалинках и ждали. Когда же проезжие спрашивали: как дела? — то отвечали: «Теперь наше дело верное! Теперича мы, братец мой, бу­магу подали!»

Глуповцы считают, что все их бедствия — неурожаи, за­сухи, ненастья, пожары — напрямую связаны с волей гра­доначальников. И когда бригадир Фердыщенко завел шаш­ни с лиэеадской женой Аленкой, «самая природа перестала быть благосклонной к глуповцам. «Новая сия Иезавель, — говорит об Аленке летописец, — навела на наш город су­хость». С самого вешнего Николы, с той поры, как нача­ла входить вода в межень, и вплоть до Ильина дня, не выпало ни капли дождя. Старожилы не могли запомнить ничего подобного, и не без основания приписывали это яв­ление бригадирскому грехопадению».

Отношение глуповцев к своим идолам нельзя назвать христианским: они им подчиняются, однако и грязью мо­гут измазать, как это делают язычники, наказывая своего земного божка: «Что? получил, бригадир, ответ?»—спра­шивали они Фердыщенко с неслыханной наглостью. — «Не получил, братики!» — отвечал бригадир. Глуповцы смотре­ли ему «нелепым обычаем» в глаза и покачивали голова­ми. — «Гунявый ты! вот что! — укоряли они его, — оттого тебе, гаденку, и не отписывают! не стоишь!»

В сатирическом свете предстает со страниц книги «история глуповского либерализма» (свободомыслия) в рас­сказах об Ионке Козыре, Ивашке Фарафонтьеве и Алешке Беспятове. Прекраснодушная мечтательность и полная практическая беспомощность — таковы характерные приз­наки глуповских свободолюбцев, судьбы которых трагич­ны. Нельзя сказать, чтобы глуповцы не сочувствовали сво­им заступникам. Но и в самом сочувствии сквозит у них та же самая политическая наивность: «Небось, Евсеич, не­бось! — провожают они в острог правдолюбца. — С правдой тебе везде жить будет хорошо!» С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» Русской земли».

В заключительной главе книги — «Подтверждение пока­яния. Заключение» — Угрюм-Бурчеев является к глупов­цам как наказание за идолопоклоннические грехи. Каж­дый, на ком останавливался его взор, испытывал опасение за человеческую природу вообще: «То был взор, светлый как сталь, взор, совершенно свободный от мысли, и пото­му недоступный ни для оттенков, ни для колебаний. Голая решимость — и ничего более». Неспроста трепетные губы глуповцев инстинктивно шептали: «Сатана!» «Думалось, что небо обрушится, земля разверзнется под ногами, что налетит откуда-то смерч и все поглотит, все разом. » «По­гасить солнце, провертеть в земле дыру, через которую можно было бы наблюдать за тем, что делается в аду, — вот цели, которые истинный прохвост признавал достойны­ми своих усилий».

«Жизнеустроителъный» бред Угрюм-Бурчеева — вызов всему нерукотворному Божьему творению. В образе города Непреклонска Салтыков-Щедрин создает смелую пародию на идеалы любой обожествившей себя государственной власти. Здесь обобщаются устремления властолюбцев всех времен и народов, всех безбожных общественных партий и движений, вступивших в состязание с самим Творцом. Са­тирик выступает как беспощадный критик и тех социаль­но-утопических теорий, которыми он увлекался в юности. «В то время, — пишет Салтыков-Щедрин, — еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социа­листах, ни о так называемых нивелляторах вообще. Тем не менее нивелляторство существовало, и притом в самых об­ширных размерах. Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фантастических нивелляторов этой школы». Вот его административный « идеал »:

«Посередине — площадь, от которой радиусами разбега­ются во все стороны улицы, или, как он мысленно назы­вал их, роты. Каждая рота имеет шесть сажен ширины — ни больше, ни меньше; каждый дом имеет три окна, выдающиеся в палисадников котором растут: барская спесь, царские кудри, бураки и татарское мыло. Все дома окра­шены светло-серою краской. В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков. Женщины имеют право рожать де­тей только зимой, потому что нарушение этого правила мо­жет воспрепятствовать успешному ходу летних работ. Со­юзы между молодыми людьми устраиваются не иначе, как сообразно росту и телосложению, так как это удовлетворя­ет требованиям правильного и красивого фронта. Нивел-ляторство, упрощенное до определенной дачи черного хле­ба, — вот сущность этой кантонистской фантазии. Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летоисчисление упра­здняется. Праздников два: один — весною, немедленно пос­ле таяния снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; дру­гой — осенью, называется «Праздником предержащих властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке. Всякий дом есть не что иное, как поселенная единица, имеющая своего ко­мандира и своего шпиона. В каждой поселенной единице время распределяется самым строгим образом. С восходом солнца все в доме поднимаются; взрослые и подростки облекаются в единообразные одежды» и отправляются «к исполнению возложенных на них обязанностей. Сперва они вступают в «манеж для коленопреклонений», где на­скоро прочитывают молитву; потом направляют стопы в «манеж для телесных упражнений», где укрепляют орга­низм фехтованием и гимнастикой; наконец идут в «манеж для принятия пищи», где получают по куску черного хле­ба, посыпанного солью. По принятии пищи выстраивают­ся на площади в каре, и оттуда, под предводительством ко­мандиров, повзводно разводятся на общественные работы. Работы производятся по команде. Обыватели разом нагиба­ются и выпрямляются. Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем и через каждые пять минут стреляет в солнце. Ночью над Непреклонском витает дух Угрюм-Бурчеева и зорко стережет обыватель­ский сон.

Ни Бога, ни идолов — ничего. »

«История одного города» завершается гибелью Угрюм-Бурчеева. Она наступает в тот момент, когда под водитель­ством этого идиота глуповцы не только разрушили старый город, но и построили новый — Непреклонск! Когда адми­нистративный бред был реализован на практике, утомлен­ный градоначальник, крикнув «шабаш!», повалился на землю и захрапел, забыв назначить шпионов. «Изнуренные, обруганные и уничтоженные глуповцы, после долгого перерыва, в первый раз вздохнули свободно. Они взгляну­ли друг на друга — и вдруг устыдились».

«Прохвост проснулся, но взор его уже не произвел преж­него впечатления. Он раздражал, но не пугал». Недо­вольство среди глуповцев нарастало, начались беспрерывные совещания по ночам. Идиот осознал наконец, что совершил оплошность, и настрочил приказ, возвещавший о назначе­нии шпионов. «Это была капля, переполнившая чашу. »

Но Щедрин оставляет читателя в недоумении относи­тельно того, что же далее произошло: «Через неделю (по­сле чего?). глуповцев поразило неслыханное зрелище. Север потемнел и покрылся тучами; из этих туч нечто не­слось на город: не то ливень, не то смерч. Полное гне­ва, оно неслось, буровя землю, грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие, каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и по мере того как близилось, время останавливало бег свой. Наконец земля затряслась, солнце померкло. глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.

Оно пришло.

В эту торжественную минуту Угрюм-Бурчеев вдруг обер­нулся всем корпусом к оцепенелой толпе и ясным голосом произнес:

Но не успел он договорить, как раздался треск, и про­хвост моментально исчез, словно растаял в воздухе.

История прекратила течение свое».

Долгое время считали, что это картина революционного гнева, проснувшегося наконец в глуповцах и победоносно убравшего с лица земли деспотический режим и связанную с ним «глуповскую» историю. Однако существовала и иная точка зрения: грозное оно, прилетевшее извне, повергшее ниц в страхе и трепете самих глуповцев, — это еще более суровый и деспотический режим (исторически соответству­ющий смене царствования Александра I Николаем). Ведь фраза, которую недоговорил Угрюм-Бурчеев, сообщалась глуповцам не раз: «Идет некто за мной, — говорил он,— кто будет еще ужаснее меня». Этот «некто» вроде бы и наз­ван в «Описи градоначальникам»: после Угрюм-Бурчеева там следует Перехват-Залихватский, который «въехал в Глупов на белом коне (как победитель!), сжег гимназию и упразднил науки». По-видимому, глуповская революция вылилась в стихийный крестьянский «бунт, бессмыслен ный и беспощадный», после которого установился еще бо­лее ужасный режим.

Казалось бы, все логично. Но только ведь Перехват-За­лихватский въехал в Глупое, которого к началу смуты уже не существовало: его сменил выстроенный заново Непре-клонск. Да и какую гимназию мог сжечь этот градоначаль­ник и какие науки упразднить, если в Непреклонске «школ нет и грамотности не полагается; наука чисел пре-прдается по пальцам». Ясно, что грозное оно, надвигаю­щееся на Непреклонск с севера, — это кара, равно сулящая гибель и глуповцам, и их градоначальникам, — неспроста же оно издает каркающие звуки. Кто является носителем этого возмездия? Может быть, Тот, Кто сказал: «Мне отмщение и Аз воздам»? Ведь библейская история устами пророков поведала нам о Божьем гневе, приводившем к разрушению страны и города за разврат и нечестие отпавших от Бога жителей — Содом, Гоморра, Вавилон, Иерусалим.

«Так говорит Господь: вот, поднимаются воды с севера и сделаются наводняющим потоком, и потопят землю и все, что наполняет ее; город и живущих в нем; тогда возо-пиют люди, и зарыдают все обитатели страны» (Иер. 47:2). «Выставьте знамя к Сиону, бегите, не останавливайтесь; ибо Я приведу от севера бедствие и великую гибель. Это оттого, что народ Мой глуп — не знает Меня; неразумные они дети, и нет у них смысла; они умны на зло, но добра делать не умеют» (Иер. 4:6,22). «Несется слух: вот он идет, и большой, шум от страны северной, чтобы города Иудеи сделать пустынею, жилищем шакалов» (Иер. 10:22).

Финальную фразу «История прекратила течение свое» некоторые склонны понимать как утверждение о конце ис­тории человечества. На самом деле смысл ее более конкре­тен: речь идет о конце глуповской истории, как кончилась в свое время история Вавилона, Содома, Гоморры, древне­го Иерусалима. Книга Щедрина в глубине своей по-пуш­кински оптимистична: «С Божией стихией царям не сов­ладеть». Об этом свидетельствует символический эпизод с попыткой обуздания реки Угрюм-Бурчеевым. Кажется, что правящему идиоту удалось унять реку, но ее поток, по­крутившись на месте, все-таки восторжествовал: «остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах». Смысл этой сцены очевиден: ход истории не подвластен узурпаторским замашкам земных владык.

Несмотря на все сомнения и противоречия, неизменной оставалась вера Салтыкова-Щедрина в свой народ и в свою историю. «Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России, — писал Щедрин. — Только раз в жизни мне пришлось выжить до­вольно долгий срок в благорастворенных заграничных мес­тах, и я не упомню минуты, в которую сердце мое не рва­лось бы к России». Эти слова можно считать эпиграфом ко всему творчеству сатирика, гнев и презрение которого рож­дались из суровой и требовательной любви к Родине, из выстраданной веры в ее творческие силы, одним из ярчай­ших проявлений которых была русская литература.

Глупов и глуповцы

ГЛУПОВ И ГЛУПОВЦЫ

Общее обозрение

Что это за Глупов? откуда он? где он?

Очень наивные и очень невинные люди утверждают, что я под Глуповым разумею именно Пензу, Саратов или Рязань, а под Удар-Ерыгиным — некоего Мурыгина, тоже имеющего плоскодонную морду, и тоже с немалым любострастием заглядывающего в чужие карманы. Г-на Мурыгина мне даже показывали на железной дороге, и я действительно увидел мужчину рыжего и довольно плоскодонного. Признаюсь, я смутился. В продолжение целой минуты я думал о том, как бы это хорошо было, если б Удар-Ерыгин являлся в писаниях моих черноглазым, чернобровым и с правильным греческим профилем, но потом, однако ж, мало-помалу успокоился, ибо рассудил, что в упомянутом выше сходстве виноват не я, а maman Мурыгина.

Люди менее невинные подыскиваются, будто бы я стремился изобразить под Глуповым нечто более обширное, нежели Пензу, Саратов или Рязань. На такое предположение могу возразить только одно: оно меня огорчает. Оно до такой степени огорчает меня, что, во избежание дальнейших недоразумений, я вынужден громогласно объявить следующее:

Глупов есть Глупов; это большое населенное место, которого аборигены именуются глуповцами.

И больше ничего. Никакой Рязани тут нет, а тем более и проч. и проч.

Чтоб доказать это самым осязательным образом, я обязан войти в некоторые подробности.

Глупов раскинулся широко по обеим сторонам реки Большой Глуповицы, а также по берегам рек: Малой Глуповицы, Забулдыговки, Самодуровки и проч.

К югу Глупов граничит с Дурацким Городищем, муниципией весьма расстроенной, к западу с Вороватовым и Полуумновым — муниципиями тоже расстроенными; к северу и востоку упирается в Болваново море, названное таким образом потому, что от него, как от козла, никакой пользы глуповцы извлечь не могут.

Глупов представляет равнину, местами пересекаемую плоскими возвышенностями. Главнейшие из этих возвышенностей суть: Чертова плешь и Дураковы столбы. Чертова плешь пользуется между глуповцами большим уважением, потому что на вершине ее по временам собираются ведьмы; Дураковы столбы пользуются любовью потому, что там, за неимением в Глу-пове орлов, собираются вороны.

Истории у Глупова нет — факт печальный и тяжело отразившийся на его обитателях, ибо, вследствие его, сии последние имеют вид растерянный и вообще поступают в жизни так, как бы нечто позабыли или где-то потеряли носовой платок.

Такова топография и история Глупова. Теперь перейдем к его обитателям.

Обитатели эти разделяются на два сорта людей: на Сидорычей, которые происходят от коллежских асессоров, и на Иванушек, которые ниоткуда и ни от кого не происходят.

Это последнее обстоятельство самим глуповцам кажется столь странно замысловатым, что глуповская академия не на шутку потревожилась им. Устроен был конкурс на задачу: «Откуда произошли Иванушки?», и молодые глуповские ученые отовсюду спешили откликнуться на зов просвещенной alma mater 1. Увенчано было премией сочинение, доказывавшее, что Иванушки происходят от сырости.

Не могу не сознаться, что это решение значительно облегчает труд мой. Приступая к определению глуповцев, как расы, существующей политически, я, очевидно, могу говорить только о Сидорычах, ибо что же могу я сказать о людях, происшедших от сырости? Сидорычи, по крайней мере, могут довести меня до какого-нибудь коллежского асессора, но до чего могут довести Иванушки? До лужи, которая заключает в себе источник сырости? Такого рода исследование, очевидно, не может быть внесено в область литературы.

Итак, предметом моих изысканий были и будут исключительно Сидорычи. Что они происходят от коллежских асессоров — это истина, с которой они соглашаются сами. Мало того что соглашаются, но даже вменяют себе это происхождение в особенную честь и заслугу. «У нас, говорят, ничего

1 матери-воспитательницы.

этакого и в заводе не было, чтоб мы предками хвастались или по части крестовых походов прохаживались; у нас было просто: была к нам милость — нас жаловали, был гнев — отнимали пожалованное. никто как бог!» Доктрина замечательная, ибо освещает принцип личной заслуги и указывает на спину, как на главного деятеля для достижения почестей. Она замечательна еще и в том смысле, что развязывает Глупову руки в будущем и дает ему возможность с приятною непринужденностью относиться к различного рода политическим предрассудкам. Ибо какая же надобность церемониться с Сидорычем, у которого доблесть всецело заключена в спинном хребте?

Но эта же самая доктрина, так ловко обеспечившая глуповское будущее от бесполезного наплыва глуповского прошедшего, вместе с тем определила и общественное положение Сидорычей.

Отличительные свойства сидорычевской политики заключаются: а) в совершенном отсутствии корпоративной связи, и б) в патриархальном характере отношений к Иванушкам.

Рассмотрим первый из этих признаков.

Корпорация предполагает известный и притом общий целому ее составу интерес. Люди, принадлежащие к корпорации, могут иметь, относительно дел и вещей, вне корпорации стоящих (а эти дела и вещи составляют целый мир), убеждения весьма различные; они могут совсем не сходиться друг с другом в этом отношении, могут даже питать друг к другу непримиримую вражду; но, однажды ставши членами корпорации, однажды признав ее необходимость и не разорвав с ней, они обязываются сохранить по крайней мере некоторое корпоративное приличие, они ни в каком случае не имеют права отдавать на поругание своих однополчан потому только, что у одного из них денег меньше, а у другого дедушка не умел ловить на лету катышки, известные под именем милостей.

Наши Сидорычи не стесняются никакими соображениями подобного рода. Хватаясь за корпорацию обеими руками, вцепляясь в нее всеми зубами, как в некоторое святилище глуповских прав и вольностей, они, однако ж, с отменным благодушием отдают друг друга на съедение, отнюдь не подозревая, что, ругаясь над соседом, они в то же время ругаются над самими собою и предают тот самый принцип, о падении которого вопиют, как о чем-то угрожающем кончиною мира.

«Кропаче! — говорит г. Тропачев, указывая на «нахлебника» 1. — обними его!» И надобно видеть, с каким ужасающим

1 См. комедию «Нахлебник» И. С. Тургенева. Роль Кропачева исполняется на московской сцене г. Калининым с изумительною правдою. (Прим. M. E. Салтыкова.)

прожорством, с каким кривляньем и подплясываньем устремляется Кропачев на несчастного нахлебника с целью помять ему бока и этим невинным зрелищем позабавить своего мерзавца-амфитриона! Надобно видеть гнусное подмигиванье Тропачева, надобно слышать подлый его хохот, чтоб все объяснилось совершенно наглядно и осязательно!

Сидорычи должны сочувствовать Тропачеву. Древле они забавлялись медвежьими травлями и петушиными боями, но зрелище это постепенно надоело. Потребовалось зрелище, более острое, более уязвляющее: место медведей и петухов заступили Иванушки. Это было зрелище достаточно ужасное, чтоб удовлетворить кровожадности самой взыскательной, но глуповцы народ теплый и в веселостях своих не ограниченный. Им мало показалось Иванушек: посмотрим, сказали они, ка-ковы-то мы будем, если станем плевать в лицо друг другу и сами себе?

И с этих пор плеванье не умолкает; затрещины следуют за оглоухами, оглоухи за подзатыльниками. Каждый угощает чем бог послал, каждому воздается по делам его. Жизнь кипит, веселье не прерывается ни на минуту.

Надобно видеть глуповца вне его родного логовища, вне Глупова, чтобы понять, каким от него отдает тлением и смрадом. «Я глуповец, следовательно, я дурак необтесанный, следовательно, от меня пахнет!» — говорит вся его съежившаяся фигура.

— Vous êtes de Gloupoff, monsieur? 1 — спрашивают его.

— Oui-c, да-с, — бормочет сконфуженный Сидорыч, — désirez vous pas du champagne? 2

И рад-радехонек, если предложение его принято, ибо тут представляется возможность предпринять целый ряд растленных рассказов о том, что Глупов — страна антропофагов, что в Глупове жить нельзя, что в Глупове не имеется образованного общества и проч.

— Да чего же смотрят Сидорычи, сии естественные представители глуповской цивилизации? — спрашивают его.

— Сидорычи? les Sydoritchs? — восклицает Сидорыч, заливаясь неистовым хохотом.

И тут следуют бесконечные рассказы о том, что пакостнее Сидорычей ничего свет не производил, что это народ гнусный, не имеющий никакого достоинства, не знакомый ни с какими науками, кроме «Правил игры в преферанс».

Кроме сознания, что они потомки коллежских асессоров

1 Вы из Глупова, сударь?

2 Да. не желаете ли шампанского?

(«кичиться-то, брат, тут нечем, что твой прадедушка за столом тарелки подавал!» — урезонивают они друг друга), глуповцы имеют еще и то ничем не сокрушимое убеждение, что все они — курицыны дети. На этом зиждутся все их политические принципы, и это же служит краеугольным камнем их союза семейственного и гражданского.

— Я курицын сын: куда же мне с этакой рожей в люди лезть! — резонно говорит глуповец и, в силу этого рассуждения, держится больше своей берлоги, если же выходит из нее, то извиняется и потчует шампанским.

Сидорычу не может и на мысль прийти, чтоб кто-нибудь находил его не гнусным, а потому он и на однополчан своих взирает с той же точки зрения, с какой взирает и на самого себя. В этом есть логика, в этом есть высокая справедливость. Петр Сидорыч тогда-то целковый с чужого стола унес, Фома Сидорыч тогда-то Якова Сидорыча в пупок поцеловал, а у Якова Сидорыча был дядя, которому тогда-то на сидорычевской сходке в глаза наплевали, — скажите на милость, где же тут доблесть, где тут примеры возвышенных чувств? Сидорычи с жадностью подстерегают друг друга на поприще столь достохвальных подвигов, с щепетильною аккуратностью ведут им подробный счет и потом радостно поздравляют друг друга с праздником.

И после этого мечтать о какой-то корпоративной связи, мечтать о каком-то уважении, которым Сидорычи обязаны друг другу потому только, что они Сидорычи! И после этого толковать о сидорычевском величии!

Да позовите самого заклятого врага, посулите ему какую угодно награду за то, чтоб изобразил вам гнусность глуповскую, — никто, ей-богу, никто не устроит это так живо и осязательно, как сами глуповцы. Глуповцы из ёрничества умеют создавать художественную картину; они прилгут, прихвастнут даже, лишь бы краски ложились погуще, лишь бы никто и сомневаться не смел, что они действительно гнусны и растленны.

Согласен, что все это очень полезно, но вместе с тем, однако ж, и отвратительно.

Сидорычи сами начинают смекать это, и мало-помалу физиономии их принимают озабоченный вид. Все хочется как бы возвеличить себя, как бы дать почувствовать, что и мы, дескать, из пшеничной муки сделаны.

Чтоб достигнуть этого, они прежде всего стараются как-нибудь подправить историю. «У меня, — говорит один, — такой предок был, что однажды железную кочергу в узел связал — во какой!» — «А у меня, — перебивает другой, — дедушка, живши в Париже, в Глупов за солеными огурцами нарочных посылал!» — «А мой папаша, — вступается третий, — так тот на одну француженку целых три состояния хватил побоку!» Одним словом, все полезли в историю, все подыскивают что-нибудь доблестное, но крестовых походов найти не могут.

Согласитесь, однако ж, что без крестовых походов нельзя. Крестовые походы представляли собой торжество известного принципа, и участие в них сопряжено было с немаловажными опасностями. Но какой принцип можно отыскать в связывании узлом кочерги и какую доблесть оказал знаменитый дедушка, посылавший из Парижа в Глупов за солеными огурцами? Ведь этих принципов и доблестей Иванушки могут вывалить целые пригоршни! «Ведь я, — скажет один, — и ездил гонцом-то в Глупов, когда Петр Сидорыч за огурцами посылали!» — «А я, — скажет другой, — и каждый день девятипудовые кули на себе таскаю, да не хвастаюсь!»

Понятно, следовательно, что исторические труды Сидорычей должны пропасть даром. Понятно также, что такое грустное обстоятельство должно огорчать глуповцев свыше всякой меры. Ну, как это, в самом деле, никуда-таки примкнуться нельзя! и кто это, черт, такую историю написал, в которой от первой страницы до последней все слышится «По улице мостовой», а собственно истории и не слыхать совсем!

«Обожжешься на молоке — будешь и на воду дуть», — говорит мудрая русская пословица. Следуя ей, и Сидорычи, обжегшись на истории, начали было изыскивать другие средства к своему возвеличению. «Уж если наша история подгуляла, — говорят они, — то по крайней мере будем вести себя прилично в настоящем: будем уважать друг друга, перестанем паясничать, удивим Европу своею учтивостью!»

И ведь совсем было дело это у них сладилось, да злодей Кропаче́, как на смех, всю штуку испортил. Случилось это очень просто. Попросил у него, во время сидорычевской сходки, Тропачев табачку, и даже по имени и отчеству назвал. Но, видно, на Кропаче еще не обсох вчерашний глуповский пот: услышав голос своего командира, он так щелкнул по табакерке, такую уморительную рожу скорчил, что Тропачев не выдержал.

— А какой у тебя табак? — спросил он.

— Сампантре! — отвечал Кропаче́, неистово вращая белками глаз.

Этого было достаточно, чтоб рассеять все козни Сидорычей. Видя нелепое рыло своего однополчанина, они разом припомнили те сладкие, бывалые минуты, когда и в голову никому не приходило думать о каких-то корпоративных интересах. И поднялся у них тут стук и визг, и полились реки очищенной.

— А ну-тко, Кропаче́, вприсядку!

— А ну-тко, Кропаче́, в обмочку!

— Наяривай, Кропаче́! обжигай!

И долго потом качал головой Обер-Сидорыч, взирая па потехи своих собратий, и долго повторял он унылым голосом:

— А как было хорошо пошло поначалу!

Тем и кончились сидорычевские поиски за корпоративным единством.

Поговорив о бесцеремонности сидорычевской, перейдем к сидорычевской же патриархальности.

Принято за правило ставить Сидорычам эту патриархальность в великую заслугу. «Вот, — говорят панегиристы, — каковы эти люди, что, даже при всей возможности сделаться хищными зверьми, не сделались ими, но были Иванушкам заместо отцов родных!» И в подкрепление своих панегириков приводят примеры кротости действительно беспримерной. «Вот тогда-то, говорят, ты тарелку разбил, а я не отправил тебя в часть, а наказал дома; тогда-то ты громко разговаривал в лакейской в то время, как мы кушали, но я не отодрал тебя, как распротоканалью, а легонько оттаскал за волосы». Факты, без сомнения, убедительные, но не будем увлекаться и анализируем их в подробности.

Не подлежит спору, что не все Сидорычи обращались в полицию, что иные и впрямь предпочитали наказывать дома. Но это доказательство тогда только было бы бесподобно, если б Иванушки согласились подкрепить его засвидетельствованием, что им от того было легче и что дома они чувствовали особенную приятность. Однако ж добиться этого признания трудно, во-первых, по многочисленности Иванушек и, во-вторых, по чрезвычайному разнообразию их вкусов. Кто знает? может быть, даже у них сохранились об этом предмете воспоминания. весьма горестные?

Но допустим невозможное, допустим, что Иванушки, вопреки интересам спины, в один голос признают Сидорычей патриархами. Необходимо еще убедиться в том, какие побуждения заставляли их быть патриархами, и можно ли вменить им этот факт в действительную заслугу.

— Во-первых, я полагаю, что Сидорычи если и были патриархами, то были ими именно вследствие совершенного отсутствия корпоративного смысла. Патриарх бьет, но в то же время проливает слезы; патриарх таскает за волосы, но в то же время верует, что в нем это любви действо таким образом проявляется. У Сидорычей не то. Сидорычи просто являются патриархами потому только, что даже сечение не умеют подчинить известной регламентации. Между ними не выискалось достаточно крепкой личности, которая взяла бы на себя труд разъяснить истинные начала глуповской цивилизации, и на основании этих начал составить «Краткое руководство для деятельных отношений к Иванушкам». Но будьте уверены, что если бы между ними явился своего рода Гегель, который взялся бы все эти сидорычевские воззрения привести в систему, то и они убедились бы, что патриархальность только мешает и что можно бить и больнее и действительнее, не выходя из рамок законности и даже не оскорбляя общественных приличий. Что доктрина подобного содержания могла бы найти доступ в Глупов и даже укорениться в нем, в этом я убеждаюсь, взирая на тех юных сынов его, которые, возвратясь из-за границы, изумляют мир хорошими манерами. Между ними уже есть связь, между ними существует молчаливое согласие, в них уже слышится присутствие внутреннего голоса, который постоянно твердит им: «Не ори, не ругайся как оглашенный, не тычь руками зря вперед, но пропекай с сознанием и постепенно, ни на минуту не упуская из вида чувства собственного достоинства». Число юных глуповцев, постепенно увеличиваясь, достигло в последнее время громадных размеров, и я сам видел, как бледнели и терялись Иванушки при одном взгляде этих доктринеров розги и кулака.

Во-вторых, я нахожу, что была еще другая, более тонкого свойства причина, заставлявшая Сидорычей придерживаться патриархальности.

Известно, что наши сидорычевские mamans в деле любви всегда следовали правилам космополитизма, и теорию croisement des races 1 почитали совершеннейшею из теорий размножения человеческого рода. Недаром они в молодости пели:

Законы осуждают

Предмет моей любви,

Но кто, о сердце! может

Противиться тебе?

«Никто», — отвечало сердце, и дело теории croisement des races торжествовало. Но вместе с тем это торжество связывало руки Сидорычам, ибо всякий из них постоянно находился под угрозой мучительного запроса: «А что, если Филька, который трясется на запятках, мой брат?», «А что, если Семка, сидящий на козлах, мой дядя?»

Согласитесь, что, при таких условиях, не быть патриархом не только трудно, но даже и совсем невозможно.

1 скрещения рас.

Итак, мы рассмотрели в общих чертах как топографию Глупова, так и главнейшие свойства его обитателей.

Буду ли я затем говорить о гражданских и семейных добродетелях глуповцев? о том, что они верны женам своим до тех пор, покуда им подвезут из деревень нового запаса «канареек», о том, что они любят питаться, и употребление в известные дни буженины с чесноком возвели на степень принципа.

Нет, не буду, ибо меня занимает не домашнее устройство Сидорычей, об этом и без меня довольно писали — но поведение и дела их, как расы, существующей политически.

Буду ли я говорить о торговле глуповской? Нет, не буду, ибо что в том толку, что я докажу, что глуповцы некогда имели торговые сношения с Византией, если в настоящее время они торгуют только лаптями да веревками, потому будто бы, что мелких денег нет?

Буду ли говорить о воинской доблести глуповцев? Нет, не буду, ибо этот сюжет достаточно разработан нашим знаменитым историком Михайловским-Данилевским, и дальше его на этом пути идти не дозволено.

Буду ли говорить о том, что глуповцы усердно ходят к заутрене и к обедне? Нет, не буду.

Что ж это такое? — спросит изумленный читатель, — неужели в Глупове только и нашлось, что отсутствие корпоративной связи да некоторая патриархальность приемов?

Сознаюсь, что можно бы найти кое-что и побольше, но для меня достаточно и этого. Меня интересует собственно возрождение глуповское и отношение к нему глуповцев, и в этих видах я стараюсь выяснить себе те материалы, которые должны послужить ему основанием.

Материалов этих или совсем не оказывается, или оказываются только отрицательные. Но меня это не огорчает, ибо я тех мыслей, что чем менее старого хлама налегает на будущее, тем лучше. С этой точки зрения, насилие, дикость и произвол — не страшны, а тупоумие даже утешительно. С этой точки зрения, я даже не без игривости взираю на те попытки возвратиться к прежним прожорливым основам жизни, которые по временам дают еще знать о себе довольно сурово и настойчиво. Это простое право естественной защиты, это просто страх смерти, говорю я и прохожу себе далее.

Примечания

ГЛУПОВ И ГЛУПОВЦЫ

Общее обозрение

(Стр. 202)

При жизни Салтыкова напечатано не было.

Впервые — в журнале «Красная новь», 1926, № 5, стр. 112—120 (публикация Н. В. Яковлева).

Сохранились: 1) полный черновой автограф на бланках «советника Вятского губернского правления», озаглавленный: «1. Глупов и глуповцы. Общее обозрение». По этому тексту очерк печатался в «Красной нови» и в т. 4 изд. 1933—1941 гг.; 2) корректура в гранках журнала «Современник» в составе подборки из трех очерков под общим заглавием: «Глупов и глуповцы. I. Общее обозрение. II. Деревенская тишь. III. Каплуны». Как видно из помет на гранках, это была вторая корректура, датированная 28 декабря < 1862 г.> и посланная А. Н. Пыпину, в бумагах которого она и сохранилась.

В настоящем издании впервые очерк печатается по тексту корректурных гранок.

По сравнению с черновым автографом, текст в корректуре выправлен стилистически. Исключены некоторые повторения (например, перебранка Сидорычей, именовавших друг друга «курицыными сынами») и усилена сатирическая характеристика Сидорычей. Добавлено несколько слов о невежестве Сидорычей, «не знакомых ни с какими науками, кроме «Правил игры в преферанс», и о семейных «добродетелях» их: «они верны женам своим до тех пор, покуда им подвезут из деревень нового запаса «канареек». »

Исходная дата написания «Глупова и глуповцев» определяется упоминанием в тексте этого очерка постановки пьесы И. С. Тургенева «Нахлебник», первое представление которой состоялось в Москве 30 января 1862 г. Дата окончания работы фиксируется, как можно думать, письмом Салтыкова к Некрасову от 21 февраля 1862 г. «Посылаю Вам, многоуважаемый Николай Алексеевич, — писал Салтыков, — еще две статьи, которые я просил бы Вас напечатать в мартовской книжке. » Принимая во внимание, что очерк «Глупов и глуповцы» был задуман как вступление к циклу «глуповских» рассказов, над которым Салтыков тогда работал (он хотел печатать этот очерк «первым номером» — см. письмо к Чернышевскому от 29 апреля 1862 г.), следует предполагать, что слова «еще две статьи» относились к очеркам «Глуповское распутство» и «Каплуны», посланным вдогонку к ранее написанному и отправленному «Глупову и глуповцам». На основании этих соображений работу над очерком можно довольно точно датировать первой половиной февраля 1862 г.

О дальнейшей судьбе посланных в «Современник» трех очерков «глуповского цикла» известно из письма Салтыкова к Чернышевскому от 29 апреля и из цензурных документов (сводку их см. в публикации В. Э. Бограда «Неизвестная редакция очерка «Каплуны». — «Литературное наследство», т. 67, М. 1959, стр. 315 и след.). Два очерка, а именно «Глуповское распутство» и «Каплуны», были набраны и гранки набора представлены около 20 апреля в цензуру и тогда же запрещены. Рукопись же очерка «Глупов и глуповцы» затерялась в редакции и по этой причине в цензуру не попала. В связи с восьмимесячной приостановкой «Современника» в мае 1862 г. решение цензуры относительно запрета «Глуповского распутства» и «Каплунов», по-видимому, не было своевременно сообщено редакции журнала. Рукопись же «Глупова и глуповцев» тем временем нашлась, и Салтыков включил ее в новую подборку из трех очерков «глуповского цикла», которая должна была появиться в первой после возобновления «Современника» январско-февральской книжке журнала и была набрана. Вторым номером в этой подборке был рассказ «Деревенская тишь» (вошел в «Невинные рассказы» — см. т. 3 наст. изд.). Им Салтыков заменил статью «Глуповское распутство», о которой думал, что она все еще в цензуре «киснет» (письмо к Некрасову от 29 декабря 1862 г.). Третьим номером были «Каплуны», но в новой редакции, переработанной и сокращенной Салтыковым вследствие замечаний Чернышевского, сделанных в апреле 1862 г. О том, что «Каплуны», как и «Глуповское распутство», были запрещены, ни Салтыков, ни редакция «Современника» в декабре 1862 г. по-прежнему еще не знали. Нужно думать, однако, что вскоре же, в связи с возобновлением «Современника», редакция узнала наконец о состоявшемся почти год назад запрещении «Глуповского распутства» и «Каплунов», что и решило судьбу подготовленной Салтыковым новой подборки из трех «глуповских» очерков.

В дальнейшем Салтыков не предпринимал больше попыток к напечатанию «Глупова и глуповцев» целиком. Но частично текст этого очерка, а именно описание глуповцев «вне их родного логовища», он включил в статью «Русские гулящие люди за границей», напечатанную вначале в составе майской хроники «Наша общественная жизнь» (1863), а потом вошедшую в сборник «Признаки времени» (1869).

Очерк «Глупов и глуповцы» с подзаголовком «Общее обозрение», по замыслу писателя, должен был служить вступлением к «глуповскому циклу» (историю последнего см. в т. 3 наст. изд. стр. 583—584). В соответствии с этим Салтыков расширил обобщающий смысл образа города

Глупова, по сравнению с ранее написанными очерками — «Литераторы-обыватели», «Клевета» и «Наши глуповские дела». В «Общем обозрении» Глупов стал сатирическим обозначением всей русской самодержавно-помещичьей действительности, а «топография» и «география» его приобрели черты, предвещающие «Историю одного города».

Определяя главную задачу очерка как общей экспозиции темы «глуповского возрождения», Салтыков писал, что он стремится «выяснить себе те материалы, которые должны послужить основанием» для возрождения «собственно глуповского». Однако материалов этих, как показали «изыскания» сатирика, «или совсем не оказывается, или оказываются только отрицательные». К такому выводу подводит весь строй сатирической аргументации Салтыкова, исследовавшего общественную психологию и философию «Сидорычей», как «расы, существующей политически», то есть дворянства, обладавшего в России политической властью и по-прежнему претендовавшего на ведущую роль в общественном процессе. Как и в предыдущих очерках (например, «Скрежет зубовный» — см. т. 3 наст. изд.), Сидорычам противопоставлены бесправные Иванушки — крестьянство, которое не является здесь предметом сатирической критики. «Глупов и глуповцы» — одна из самых ядовитых сатир на русское дворянство в его отношениях с историей и народом.

Корректируя скептический взгляд Чаадаева — «истории у нас нет», — Чернышевский писал в 1861 г. что история у нас была, но вся она — «сонм азиатских идей и фактов»: «основным нашим понятием, упорнейшим преданием» является «идея произвола »1. Именно это свойство глуповской цивилизации отмечает и Салтыков, заявляя, что «истории у Глупова нет», что в истории Глупова «от первой страницы до последней все слышится „По улице мостовой“».

Отмена крепостного права, ознаменовавшая падение феодальной системы, — основы социальной и политической силы дворянства, — вызвала глубокий кризис во всех формах дворянской идеологии, дворянского корпоративного сознания. И в консервативной и в либеральной публицистике остро обсуждались вопросы об исторической роли и будущих судьбах российского дворянства. Помещичьи идеологи стремились доказать, что в «дворянском классе много сил еще живых и мощных, которые могут и должны действовать с пользой в современной жизни общества и государства» 2 .

Противоположную позицию занимали в развернувшейся дискуссии крестьянские демократы. Чернышевский, например, в статьях 1859—1861 гг. выступил против «пошлого тщеславия» дворянства считать себя «избранниками судьбы», призванными историей «вести человечество к новым судьбам». У дворянского сословия, иронически указывал он, доля «элементов,

1 Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. т. VII («Апология сумасшедшего»), стр. 614—617. См. также «О причинах падения Рима»

2 В. П. Безобразов. Аристократия и интересы дворянства. — «Русский вестник», 1859, № 1, стр. 69.

содействовавших развитию нашего единства», по сравнению с народом, — «совершенно ничтожна, ничтожней мухи перед слоном» 1. «Совершенное отсутствие корпоративных связей» отмечал и Салтыков, рисуя непримиримую «вражду» между Сидорычами, готовыми «отдать друг друга на съедение» и предать любой принцип не только ради корысти или наживы, но и ввиду отсутствия у них всяких исторических традиций, гражданских чувств и даже сословной общности. В этом отношении Салтыков был близок и к мнениям «Колокола», перекликаясь с характеристикой дворянства в программной статье Огарева «Ход судеб» 2. Мрачная картина глуповского «веселья» с взаимным «плеваньем» и «оглоухами» была ответом сатирика на обострение внутренней борьбы между представителями разных направлений в дворянской идеологии. Особенно знаменательным в этом смысле было выступление славянофильской газеты «День», клеймившей «все образованные классы» в «невежестве», «равнодушии», «бессилии перед ложью», отсутствии «исторического сознания» 3 .

За крайними формами словесного ожесточения, подчеркивал сатирик, скрывалось, однако, единство интересов, когда дело касалось управления народом. Исследование «патриархального характера отношений к Иванушкам» Салтыков направлял против славянофилов, обнажая истинное лицо «патриархальности». Философия «битья», то есть насилия и произвола, объединяет все партии дворянства: то, что у Сидорычей было проявлением патриархально-крепостнического инстинкта, «сыны» их, воспользовавшись европейским опытом, стремятся оправдать теорией. Ирония в адрес «юных доктринеров розги и кулака» метила, очевидно, в адрес либерально-западнической исторической школы, которую зло высмеивал в это время «Свисток». Реакционно-охранительный смысл доктрины «юных глуповцев» сатирик стремился, по-видимому, прояснить и упоминанием о глуповском Гегеле, имея а виду консервативный характер гегелевской системы. Эту сторону дела отмечал тогда и Чернышевский, именуя основателя школы Б. Н. Чичерина «мертвым схоластиком», доказывавшим «философскими построениями» историческую необходимость каждого предписания земской полиции. Потом историческая необходимость может обратиться у него и в разумность» 4

Таким образом, Салтыков показал полную несостоятельность претензий «Сидорычей» на руководящее положение в общественно-политической жизни страны. В очерке «Глупов и глуповцы» Салтыков отказывается от тех иллюзий относительно дворянства, которые присутствовали еще в его газетных выступлениях 1861 г. (например, в статье «Где истинные интересы дворянства?», см. т. 5 наст. изд.). К вопросу о русском дворянстве

1 H. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. т. VII, стр. 948.

2 «Колокол», л. 122—123 от 15 февраля 1862 г.

3 См. передовую К. Аксакова в № 1 «Дня» от 15 октября 1861 г.

4 «Опыты открытий и изобретений». — «Современник», 1862, № 1, отд. «Свисток». Ср. Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч. т. X, стр. 62.

Салтыков обращался неоднократно и впоследствии, в частности в рецензии 1870 г. на книгу А. Романовича-Славатинского «Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права» (см. т. 9 наст. изд.). Рецензия эта может служить своего рода комментарием к ряду положении очерка «Глупов и глуповцы», изложенных «эзоповским» языком.

Стр. 202. Удар-Ерыгин. — Образ этот персонифицирует в щедринской сатире грубый насильнический «аппарат» самодержавной власти (см. т. 3 наст. изд. стр. 540—541).

Стр. 203. . на Сидорычей, которые происходят от коллежских асессоров. — Петровская «табель о рангах» открыла широкий доступ в ряды дворянства выходцам из других сословий, получавшим дворянское звание в результате продвижения по государственной службе. Чиновникам XIV—IX классов давалось личное дворянство, с VIII класса (коллежские асессоры) — потомственное.

Подобную же трактовку происхождения дворянства дал в «Колоколе» Н. П. Огарев: «Какая честь в том, что вас назвали дворянами, то есть царскими дворовыми людьми, иначе опричниками, а попросту сказать, чиновниками. Чем бы вас ни жаловали, жалованьем или поместьями, всё равно вы чиновники» («Ход судеб». — «Колокол», № 122—123 от 15 февраля 1862 г.).

Стр. 204. Отличительные свойства сидорычевской политики заключаются. в совершенном отсутствии корпоративной связи. — В упомянутой выше рецензии на книгу А. Романовича-Славатинского Салтыков яснее выразил свою мысль о корпоративной, а тем самым и политической слабости русского дворянства. Он писал здесь: «Если процесс развития нашего дворянства нельзя признать процессом органическим, а скорее идущим применительно к пользам правительства, то это, конечно, не свидетельствует в пользу его корпоративной самостоятельности, но зато оставляет неприкосновенными пользы правительства. »

См. комедию «Нахлебник» И. С. Тургенева. — Запрещенная цензурой в 1848 г. комедия Тургенева была напечатана только в 1857 г. в № 3 «Современника» под названием «Чужой хлеб». Премьера состоялась в Москве 30 января 1862 г. Тропачев — помещик, «по природе грубоват и даже подловат». Карпачев (у Щедрина ошибочно «Кропачев») — его приживальщик, «очень глупый человек». Салтыков использует тургеневские образы, наделяя их новым общественным содержанием для иллюстрации политического пресмыкательства дворянства перед самодержавной властью.

Стр. 207. . все полезли в историю, все подыскивают что-нибудь доблестное, но крестовых походов найти не могут. — Имеются в виду исторические разыскания помещичьих идеологов, санкционированные специальным правительственным указом, предписывавшим дворянству «сохранять преемственную память о своих подвигах на поле войны и на поприще гражданских заслуг». «А какие же это были заслуги. где они?» — спрашивал в связи с этим Огарев, указывая на действительные заслуги перед Россией, принадлежащие выходцам «из народа» («Ход судеб». — «Колокол», л. 122—123 от 15 февраля 1862 г.).

Сампантре! — шуточное название дешевых сортов табака (от украинского «сам пан тре»). Впоследствии Салтыков использовал это наименование как сатирическую фамилию. См. «Письма к тетеньке» («письмо третье») и «Мелочи жизни» («Ангелочек»).

Стр. 208. И долго потом качал головой Обер-Сидорыч, взирая на потехи своих собратий, и долго повторял он унылым голосом: «А как было хорошо пошло поначалу!» — За этим эзоповским иносказанием скрывается, возможно, намек на Александра II в его отношениях с дворянством во время обсуждения проекта реформы. В высочайших рескриптах 1857 г. дворянство объявлялось главной опорой предстоящих преобразований; однако именно среди дворян, особенно в высших кругах, составилась оппозиция «рассвирепевших крепостников» (граф М. Н. Муравьев, кн. М. Д. Горчаков, кн. В. А. Долгоруков, кн. П. П. Гагарин и др.). О «борьбе» царя с этой «хищной» «толпой закоснелых негодяев» систематически сообщал в начале 1861 г. герценовский «Колокол», публикуя отчеты прений Главного крестьянского комитета и Государственного совета (см. А. И. Герцен. Собр. соч. т. XV, стр. 48, 50—53, 249—252 и др.).

Поговорив о бесцеремонности сидорычевской, перейдем к сидорычевской же патриархальности. — Дворянские идеологи, особенно славянофилы, уделяли много внимания поискам в историческом прошлом страны патриархальных форм взаимоотношений между помещиками и крестьянами, когда первые выступали будто бы в роли «отцов», «добрых наставников народа». Славянофильские публицисты призывали к восстановлению этих «патриархальных отношений», расценивая их не только как «историческую заслугу» дворянства, но и как «залог» успешных преобразований крестьянского и помещичьего быта.

Стр. 209. . если бы между ними явился своего рода Гегель, который взялся бы все эти сидорычевские воззрения привести в систему. — О появлении у глуповцев «своих Гегелей», написавших книжку «Философия города Глупова», Салтыков говорит подробно в сокращенной редакции очерка «Каплуны» (см. раздел «Из других редакций»).

. я сам видел, как бледнели и терялись Иванушки при одном взгляде этих доктринеров розги и кулака. — Допустимо предположение, что одно из личных впечатлений Салтыкова, послуживших толчком для этой обобщенной характеристики «цивилизованных глуповцев», было связано с поступком Н. Ф. Павлова. Либеральный публицист, сторонник крестьянской реформы, одним из первых приветствовавший ее 27 декабря 1857 г. в обращении к правительству от имени московского дворянства, Н. Ф. Павлов присутствовал (в июне 1858 г.) при усмирении крестьян, принадлежавших его жене, «всех больше настаивал, чтобы строже секли и заставил высечь 75-летнего старика» (см. письмо Салтыкова из Рязани к В. П. Безобразову от 29 июня 1858 г.).

Законы осуждают. — Первая строфа из песни незнакомца в повести Карамзина «Остров Борнгольм» (1794).

Стр. 210. С этой точки зрения, насилие, дикость и произвол — не страшны, а тупоумие даже утешительно. — Эти размышления Салтыкова, связанные с его уверенностью тех лет в неизбежной гибели Глупова, нашли отражение и в одновременно создававшемся проекте программы журнала «Русская правда» (см. в т. 18 наст. изд.).

Niciun comentariu:

Trimiteți un comentariu